СДЕЛАЙТЕ СВОИ УРОКИ ЕЩЁ ЭФФЕКТИВНЕЕ, А ЖИЗНЬ СВОБОДНЕЕ

Благодаря готовым учебным материалам для работы в классе и дистанционно

Скидки до 50 % на комплекты
только до

Готовые ключевые этапы урока всегда будут у вас под рукой

Организационный момент

Проверка знаний

Объяснение материала

Закрепление изученного

Итоги урока

Блокадный Ленинград глазами очевидцев. Материалы для классного часа

Нажмите, чтобы узнать подробности

Блокадный Ленинград глазами очевидцев. Материалы для классного часа

Просмотр содержимого документа
«Блокадный Ленинград глазами очевидцев. Материалы для классного часа»

8


Плетнева Лариса Владимировна

учитель МБОУ лицея №1 г.Морозовск Ростовской области


Материалы для классного часа

«Блокадный Ленинград глазами очевидцев»


В блокадном Ленинграде. Аполлон Давидсон.

(Ж-л «Эхо планеты» № 18-19 2005, стр. 12-16)

«Война! О ней мы узнали не из речи Молотова — в дере­вушке радио не было. Сказали колхоз­ники, когда вечером мы вернулись из леса: их собрали днем и объявили, что началась война. Геодезисты должны были ждать указаний: оставаться или уезжать. А мне — впервые в жизни — нужно было принять самостоятельное решение: как быть? И я принял. Кое-как на перекладных добрался до же­лезнодорожной станции. Билеты уже не продавали. Шли бесконечные во­инские составы. Я метался туда-сю­да... Наконец какие-то красноармей­цы сжалились — взяли к себе в теп­лушку.

Ленинград встретил солнечной по­годой. И окнами, заклеенными крест-накрест полосками бумаги. Подходя к дому, встретил одноклассников. С ве­щами — их эвакуировали на Валдай. Я тоже был с вещами, и они решили, что я еду с ними.

Уезжали мои друзья, те, кого я успел полюбить. Да и свою школу на Фон­танке мы любили. Ее роскошный акто­вый зал — театры бы позавидовали. Коридоры со скульптурами античных героев. В классах — высокие застек­ленные шкафы вдоль стен, в которых все еще стояли стеклянные банки с се­менами диковинных «колониальных» растений — их изучали там до 1917-го. Когда-то это было Петровское ком­мерческое училище. Потом — Первая образцовая школа Ленинграда. Ее кон­чал Аркадий Райкин и, как он расска­зывал мне позднее, — академик Яков Борисович Зельдович. Учился там и знаменитый вратарь «Зенита» Набутов. В мое время это была 206-я школа. Большинство школьников — из семей питерской интеллигенции. Сердце ек­нуло — уезжают. Захотелось с ними. Но я с таким трудом прорвался в Ле­нинград. Решил — никуда отсюда не уеду! Многих сверстников я так нико­гда уже и не увидел. Как и учителей, не пришедших с войны.

И я вернулся к ленинградской жиз­ни. Мама обрадовалась — сколько на­терпелась, пока я был вдали! Одно­классники уехали, взрослым не до ме­ня. Чем заняться? Читал. Благо сохра­нились прекрасные библиотеки старых питерских квартир. Белые ночи еще не совсем кончились, по вечерам можно было читать и без электричества.

В молниеносное продвижение нем­цев к воротам города не верили. Оче­видно потому, что город ни разу не бомбили, даже когда в Москве бом­бежки стали привычными. Тем време­нем нарастал поток беженцев в Ле­нинград: и с юга, и из Эстонии. Нео­жиданно появились они и в нашей се­мье — «дед», отец моего отчима, и его жена. Обрусевшие немцы, они не за­хотели оставаться под немцами. И при приближении фронта к Гатчине (они жили там, уйдя на пенсию) перебра­лись в Ленинград, к нам.

В начале сентября, когда город был окружен, — первые немецкие сна­ряды. Еще до бомбежек, которые на­чались 6—8 сентября. И с тех пор уже не прекращались до начала декабря, когда вдруг был перерыв в четыре ме­сяца. «Воздушная тревога», «Отбой воздушной тревоги», снова сирены — и так бесконечно. Повсюду поиски шпионов — это они подают сигналы «мессершмидтам», «хейнкелям», «юнкерсам». Но даже намека на панику не было. Пожалуй, только один раз видел — нет, не панику, но все же массовое возбуждение.

Бомба попала в кинотеатр «Форум», на Седьмой линии Васильевского ост­рова. Кинотеатр вспыхнул как факел. Люди из соседних домов высыпали на улицу. Крики людей — на это еще бы­ли силы. Лай собак — в сентябре они еще были. Для меня, как и почти для всех вокруг, это была первая бомба сов­сем рядом. Мы жили в доме напротив. Я сидел под окном, читал «Графиню Монсоро». Вдруг на меня свалилось одеяло, которым было завешено окно. Звон стекла, повсюду осколки. И пламя — казалось, прямо из окна в комнату. Говорили потом, что это была комбини­рованная фугасно-зажигательная бомба.

В этой комнате дяди Вали, брата мо­ей мамы, собралась тогда вся мамина родня. Дядя был мобилизован как ар­тиллерист запаса еще весной и отправ­лен под Брест. Отчима вызвали в Мо­скву. А женщины жались друг к другу, тянуло быть вместе — все-таки не так страшно. Но после той бомбежки ком­ната оказалась без стекол. Пришлось разъехаться по домам. Мы с мамой то­же вернулись к себе, на улицу Ломоно­сова, или, как все называли ее по-ста­рому, Чернышев переулок.

Там все жильцы переселились в кух­ню. Она была большая — тридцать ме­тров. Дом когда-то, еще до русско-японской войны, построили купцы Елисеевы. Как и их известные магази­ны, все фундаментально, с размахом. Просторные коридоры, кладовки. Но главное, кухня находилась в глубине квартиры, окном во двор. Фасад же выходил на обстреливаемую сторону. В соседний дом, 12 (наш был 14) уже попал снаряд. Так что в кухне было безопаснее.

Собралось нас там много, хотя, в сущности, всего две семьи. Большая семья Набоковых (о писателе Набоко­ве я услышал много лет спустя, так что не знаю, в каком родстве они бы­ли). У нас с ними было много общего. Они пережили ссылку — их выселяли в 35-м, после убийства Кирова. К сча­стью, недалеко — в Уфу, и в 39-м раз­решили вернуться. Ну а мама пережила ссылку куда более дальнюю, со сво­им первым мужем, моим отцом.

Сближал нас и интерес к литерату­ре. У Набоковых с дореволюционных времен сохранилась прекрасная биб­лиотека. «Брокгаузовская двадцатка» - 20 богато изданных томов Шекспи­ра, Байрона, Пушкина... Дешевые, на
газетной бумаге, «144 тома иностран­ных писателей» и 60 томов дополне­ния: Вальтер Скотт, Гофман, Шпильгаген. Да кого там только не было!
Школа не работала, и я читал, читал...

В семье Набоковых были бабушка, мать и трое сыновей, от 18 до 28. Они ждали призыва в армию, но, как и многих ленинградцев, их долго не бра­ли: в армии пришлось бы кормить, а нечем. А нас было четверо. И еще кот - любимец всей квартиры. Его кор­мили до последнего. Но он, бедняга,
не мог есть тот хлеб, что нам выдава­ли. И стал в нашей квартире первой
жертвой блокады.

До войны у нас были две собаки — пойнтер и сеттер. В последние предво­енные годы среди породистых собак свирепствовала «чумка». И оба наших пе­сика погибли. Но в доме не все об этом знали. И вот однажды к нам зашел со­сед из верхней квартиры: «Я понимаю, у вас не поднимется рука на своих со­бак. Давайте это сделаю я. Только уде­лите моей семье хоть немного мяса...»

По вечерам, чтобы заглушить чувст­во голода, рассказывали о прошлом. «Дед», в прошлом артист Александ­ринки, — о театральном Петербурге, о Варламове, Савиной, Тиме, Давыдове, Лидии Липковской, Орленеве и мно­гих других, кого он знал или с кем вместе играл в Александринке. Стар­шая из Набоковых, Александра Иоси­фовна, вспоминала «мирное время» — дореволюционный Петербург.

Преимущество общей жизни на кух­не мы особенно почувствовали 5—6 ноября, когда немцы обрушили на го­род бомбовый шквал. Бомбы падали в Фонтанку. Большой фугас упал в по­лутораста метрах от нашего дома. Пол ходил ходуном. От роскошного здания банка, совсем рядом, остались одни стены. В нашей комнате тогда вылете­ли стекла, и даже стеклянные двери книжного шкафа. Правда, не все: как-то ассиметрично — действие взрывных волн непредсказуемо. Дворник, дядя Вася, добрая душа, помог забить окна фанерой. Но температура все равно была как на улице. А там — одна из самых суровых зим тех лет.

Осенью у людей еще хватало сил бы­вать у старых друзей, справляться, жи­вы ли. Самой близкой нам была семья Григорьевых. Мы дружили много лет. Они жили неподалеку, на Гороховой. Глава семьи, Леонид Николаевич, уча­стник русско-японской войны, врач, побывавший в японском плену, теперь работал на «скорой помощи» — подби­рал людей, упавших на улице от исто­щения. Хотя и сам еле ходил. Его сын работал на телефонной станции. Как внука двух действительных статских советников, его в 20-х годах не приня­ли в университет. Начинал он с монте­ра. А увлечением его — на всю жизнь — была история. Забегая вперед, ска­жу, что потом, пережив блокаду, он все свободное время занимался исто­рией. Писал «в стол». При жизни поч­ти ничего не опубликовал. Лишь поч­ти два десятилетия спустя после его смерти издали одну из его рукописей.

Разумеется, виделись и с моим от­цом. Когда-то, в 1928-м, мама поехала к нему в ссылку и вернулась в Ленин­град лишь после моего рождения — в тех условиях трудно было с маленьким ребенком. Но когда отец наконец вер­нулся — после ссылки и отмены запре­та жить в больших городах — тут-то они с мамой и разошлись. Не из личной не­приязни. Просто их семьи, русская и еврейская, не поладили друг с другом. Но родители остались друзьями, и в блокаду отец помогал нам как мог.

Соседи моей бабушки на Васильев­ском — немецкая семья. Интеллигент­ные пожилые немки, седые, чистенькие, аккуратно причесанные, с хоро­шим немецким языком — и никакой симпатии к фашизму. По городу шел слух, что Васильевский остров бом­бить не будут — там с незапамятных времен жили немцы. Но в первых же бомбежках досталось и ему.

В нашей коммунальной квартире об­щались с друзьями Набоковых. С контр-адмиралом Балкашиным, препо­давателем каких-то военно-морских наук - он был женат на одной из Набо­ковых. С Тамарой Гинцберг, невестой одного из младших Набоковых. Ее отец, капитан или майор, попав в окружение, застрелился, памятуя наказ Сталина, что сдаются только изменники. А потом его часть все-таки вышла из окружения. Можно представить горе семьи!

Так получилось, что среди родствен­ников и друзей в Ленинграде не было ни одного члена партии. Когда маме парторг на работе предложил вступить в партию, она сказала: «Я была «бес­партийная сволочь», потом — «гнилая интеллигенция». Пусть такой и оста­нусь». Парторг оказался порядочным человеком — не донес. Какие настро­ения были в этой среде? Да, советская власть многим из этих людей была чу­жда, они от нее пострадали. Но побе­ды Гитлера никто не желал (разве что одна семья, кстати, потомственных аристократов, не буду их называть). Представление о фашизме имели, хотя с августа 1939-го в официальной печа­ти о нем перестали упоминать. Не ве­рили злосчастному заявлению ТАСС, за несколько дней до войны, что Гер­мания нападать не собирается. Не ве­рили бравурным песням: «И в каждом пропеллере дышит спокойствие на­ших границ».

Не верили — хотя очень хотели бы поверить — и сталинскому обещанию: «Еще несколько месяцев, еще полгода, может быть, годик, — и гитлеровская Германия должна лопнуть под тяже­стью своих преступлений». А уж его слова о «перепуганных интеллигентиках» — воспринимались как очередное оскорбление интеллигенции.

«Перепуганные интеллигентики»! Их уже столько пугали, таскали по ссылкам, чего им еще бояться? Но, наверное, они-то и были большими патриотами, чем те, кто их так назы­вал. Верили в Бога, хотя в церковь не ходили. Верили в конечный разгром фашизма и прилагали к этому все си­лы, которые еще оставались. Продол­жали работать, каждый на своем мес­те. Во время бомбежек мама дежурила на чердаке и крыше — нужно было га­сить зажигательные бомбы в ящиках с песком. Я часто помогал ей.

Не верили укоренившемуся слуху, будто первопричиной голода стал по­жар продовольственных Бадаевских складов после немецкой бомбежки. Могло ли все содержимое складов по­гибнуть от одной бомбежки? И вооб­ще — неужели громадный город пол­ностью зависел от одной лишь группы складов, даже если она большая?

Приведу свидетельство А.И.Микояна, отражающее отношение Сталина к ленинградцам: «Транспортировка в Ле­нинград продовольствия по воздуху вначале осуществлялась бомбардировщиками «Дуглас», которые я мог направить туда, поскольку контролировал поставки от союзников. Транспортных самолетов в современном понимании тогда у нас еще не было. Мне удалось сконцентрировать за счет других напра­влений под Ленинградом около 50 бом­бардировщиков «Дуглас» и перевозить на них грузы в Ленинград. Дошло до Сталина. Он спросил меня: «О чем ты думаешь? Зачем боевые самолеты ис­пользуешь не по назначению?» Приш­лось уступить. В конце декабря 1941 го­да почти все самолеты, доставляющие продовольствие в Ленинград, были пе­реведены на выполнение других зада­ний. Кузнецов имел по этому поводу продолжительный разговор с Поскре­бышевым, стараясь, чтобы тот внушил Сталину «необходимость «Дугласов» для снабжения города». Но Сталин не сог­ласился их отдать на эти цели».

С середины ноября встречи между родственниками и друзьями — если они не жили совсем уж рядом — поч­ти прекратились. Не было сил. Раньше люди пригибались при свисте снаря­дов. Теперь — нет. Не потому что ста­ли храбрее. Просто не хватало сил. С 20 ноября, уже в пятый раз, снизили нормы выдачи хлеба. Служащим, иж­дивенцам и детям — по 125 граммов, да и то с примесью целлюлозы. Вме­сто жиров, сахара и всего, что полага­лось по карточкам, — немного яично­го порошка, кусочек американского кокосового масла или что-то в этом роде. На месяц! Вода — из Фонтанки, куда десятилетиями сливали нечисто­ты. И нам-то еще повезло — жили ря­дом с Фонтанкой.

Кто умел как-то доставал «дуранду», так в Ленинграде называли жмых. Ни мы, ни наши близкие этого не умели. В какой-то мере нас выручило, что ма­ма еще летом запаслась чечевицей. Пе­режив голод 1921-го в Поволжье, она всегда боялась его повторения. И когда чечевица еще была, сделала запас. Но, конечно, этого хватило ненадолго. В одной из листовок, которые немцы бросали на город, были слова: «Чече­вицу съедите — город сдадите». Долгое время после войны мне казалось, ничего нет вкуснее чечевицы. Я и до сих пор люблю чечевичную похлебку.

Декабрь и январь настолько страш­ные, что рука не поднимается описы­вать. Да и не уверен, что так уж от­четливо помню. От голода память, как и все чувства, притупляется. Вос­приятие становится не очень отчетли­вым. Вялость.

Еще в декабре не стало «деда» и его жены. Им было за шестьдесят. Не ста­ло моего двоюродного брата и двою­родной сестры — не дожили до восем­надцати. Никто не знал, когда наступит его черед. Обтянутые кожей лица. Как черепа. Серо-землистого цвета. Врачи говорили, что по губам можно опреде­лить, выживет человек или нет. Если совсем серые — не жилец. Цинга. Два коренных зуба у меня выпали. Оказа­лось, что хуже всего переносят голод мужчины. Слышал о случаях людоедст­ва, но признак этого видел только раз: в соседнем дворе лежали обструганные берцовые кости, похоже, человеческие. В магазине видел, как вырывают друг у друга хлеб, хотя бы маленькие кусочки «довески». Видел, что голод мог до­водить до озверения. Но в кругу близ­ких, слава богу, такого не было. Скорее самопожертвование. Помню, меня поразило: бабушка пришла к нам, уз­нать, живы ли мы. Пришла с Васильев­ского на Чернышев.

Однообразные дни. Без воды, без света, без тепла. Главное — без еды. Не раздевались ни днем, ни ночью. В пальто. В очередях за пайком, за хле­бом — сырым, глинистым. Иногда его привозили только к полудню. А быва­ло, и на следующий день. Очереди за­нимали с раннего утра.

Я рубил топором мебель для бур­жуйки. Начал с мелкой, потом дошел до дивана. Но старинный дубовый сервант не одолел. Не хватило сил. Это его спасло, он сохранился, и по сей день стоит у меня в квартире.

«Теперь, через 50 лет после снятия блокады, — написала блокадница В.С.Гарбузова, — часто приходится слышать от переживших ее, как они ге­роически сражались с голодом и холо­дом, становились донорами из патрио­тических побуждений, дружно и вдох­новенно расчищали разбомбленные до­ма и улицы, чистили и убирали свой любимый город. Все это верно. Только это полуправда. Героизм, конечно, был. Но его скорее можно отнести ко второму периоду блокады, когда стали более регулярно поступать в магазины и столовые продукты, появилась наде­жда на близкое снятие блокады, да и на фронтах обозначились реальные успехи Советской Армии. Оставшихся в жи­вых ленинградцев тогда действительно охватило желание скорее восстановить город, создать привычную обстановку прежней жизни. В тяжелейший же пе­риод — октябрь-декабрь 1941 года и январь-март 1942 года — у погибающе­го от голода и холода населения была одна проблема: выжить и сохранить жизнь своим близким и родным». В этих словах немало правды.

На что надеялись? Что армии мар­шала Кулика, генерала Федюнинского возьмут Мгу, Тихвин, прорвут наконец кольцо. К началу марта подвоз продо­вольствия немного вырос. Чуть приба­вили хлебные нормы. Развивался чер­ный рынок: можно было обменять ка­кие-то вещи на хлеб, конечно, неле­гально. В нашем доме был продоволь­ственный магазин. Туда, продавцам, ушло многое из того ценного, что мы имели. Но это были лишь крохотные улучшения. Голод продолжался. Люди по-прежнему умирали. Шла эвакуация по «Дороге жизни», по льду Ладоги. Решиться или нет? Хватит ли сил? Же­лающих — множество, хотя еще в се­редине февраля объявили, что эвакуи­рованные лишаются права на свою жилплощадь. Но жизнь дороже жил­площади. К тому же извечная надежда: авось, не отберут.

В марте узнали, что началась прину­дительная высылка из Ленинграда. Людям присылали повестки: такого-то числа обязаны быть на Финляндском вокзале. По какому признаку выселя­ли? Никто ничего не объяснял. Гово­рили о якобы трех категориях населе­ния: немцах, эстонцах и тех, кто уже раньше бывал сослан. Высылать тех, кто и так-то, может быть, не доживет до завтра! Да, умом Россию не понять. Маминой подруге из соседнего дома прислали такую повестку. Лидия Анд­реевна была русской, но по мужу — Герцберг. Муж, из давным-давно об­русевших немцев, умер от голода еще в декабре. Она никуда не поехала. Но­вой повестки не прислали.

Прислали повестку и моему отцу. Потом, в 2000-м, через много лет пос­ле его кончины, я запросил его дело в ФСБ. Оказалось, что его высылали «как социально-опасный элемент (сын крупного фабриканта)». Мой дед фаб­рикантом не был, тем более крупным. Но отец подчинился. 19 марта он уе­хал. И провел много лет в Салехарде — за Воркутой.

Его отъезд подействовал на всех нас. Мы наскоро собрались и двинулись. Бабушка, мама со мной, ее сестра с сыном и жена ее брата с двумя сы­новьями. 25 марта мы на детских са­ночках привезли свой убогий скарб на Финляндский вокзал. Мороз кончил­ся, снег таял. Отъезд был обставлен чуть ли не празднично: каждому дали по миске каши с двумя сардельками.

Но, чуть отойдя от города, на Ржевке, поезд остановился и простоял два дня. О еде не было и речи. Тела тех, кто не выдержал, складывали у подножек ва­гонов, на снегу. Затем — Борисова Гри­ва. Это ленинградская сторона Ладоги. Потом на полуторке — по озеру. Нас всех накрыли брезентом, вероятно, чтоб не пугались зарева боев на южном берегу. Я, конечно, выглянул. И увидел зарево. Но, главное, увидел, как грузо­вик перед нами ушел под лед. Шофе­рам было трудно: конец марта. Поверх льда — вода. Воронки не видно. «Доро­га жизни» была уже на исходе.

Дальше — другой берег, Большая Зе­мля и путь до Свердловска. 20 дней. На станциях наш поезд обычно отго­няли на самый дальний путь. На ближ­них — воинские эшелоны, скорые пас­сажирские. А кормежка — только на станциях. За день поезд может пройти три станции, а иногда сутками стоять на полустанках или посреди поля. Да и когда пришел на станцию — попробуй получи свой суп, кашу и чай! С не­сколькими судками надо пробраться под составами, которые отделяют вас от станции. И все время оглядываешь­ся — как бы не ушел поезд. О его от­правке зачастую не объявляли.

Перед нами шел эшелон с выслан­ными из Ленинграда. До Большой зе­мли они ехали как свободные, а после Ладоги — под конвоем. Наверное, по­лучать им пищу было еще труднее, чем нам. Во всяком случае, когда наш со­став приходил на станцию сразу вслед за ними, на перроне, бывало, лежали две горки трупов: в начале поезда и в конце. Иногда их успевали накрыть брезентом, иногда — нет.

У нас мучались от кровавого поноса. И вши откуда-то сразу взялись. Дважды обстреливали немецкие истребители. Те, кто мог, прятались под вагонами.

До Свердловска доехали не все. В нашей семье — из четырех взрослых только двое. Бабушка, Лидия Петров­на Макрушина, скончалась сразу же по приезде в Свердловск. Тетя Лиля, Елизавета Дмитриевна Макрушина-Сырейщикова, жена дяди Вали, — еще в поезде. Двух ее сыновей взяли в дет­дом. Да и нас с мамой ждал невеселый прием. Отчим считал, что нас нет в живых, и завел новую семью.

Далее начались наши скитания в эвакуации. Но это уже другая исто­рия...»


Из дневника ленинградца Юрия Рябинкина

(Блокадная книга. Авт. Сост. Адамович А.М., Гранин Д.А.)

1941 г.

«9 и 10 ноября. ...Я сижу и плачу... Мне ведь толь­ко шестнадцать лет! Сволочи, кто накликал всю эту вой­ну...

Прощай, детские мечты! Никогда вам ко мне не вер­нуться. Я буду сторониться вас как бешеных, как язвы. Сгинуло бы все прошлое в тартарары, чтобы я не знал, что такое хлеб, что такое колбаса! Чтобы меня не одур­манивали мысли о прошлом счастье! Счастье!! Только таким можно было назвать мою прежнюю жизнь... Спо­койствие за свое будущее! Какое чувство! Никогда боль­ше не испытать...

15 декабря. Ну, вот и все... Я потерял свою честность, веру в нее, я постиг свой удел. Два дня тому назад я был послан за конфетами. Мало того, что я вместо конфет купил какао с сахаром (расчет на то, что Ира его есть не станет и увеличится моя доля), я еще половину «всего» — каких-то 600 г полагалось нам на всю декаду — присво­ил, выдумал рассказ, как у меня три пачки какао выхва­тили из рук, разыграл дома комедию со слезами и дал маме честное пионерское слово, что ни одной пачки ка­као себе я не брал... А, затем смотря зачерствелым серд­цем на мамины слезы и горе, что она лишена сладкого, я потихоньку ел какао. Сегодня, возвращаясь из булоч­ной, я отнял, взял довесок хлеба от мамы и Иры граммов в 25 и также укромно съел. Сейчас в столовой я съел та­релку супа с крабами, биточки с гарниром и полторы порции киселя, а домой маме и Ире принес только пол­торы порции киселя и из них еще часть взял себе дома...

24 декабря. Со мной произошли перемены. По­явилось что-то хорошее, как мне кажется, в моем ха­рактере. Поворот этому дала потеря мною Ириной карточки на сахар. О, как я тогда подло поступил с ма­мой и Ирой. Зазевался в магазине и потерял 200 г саха­ру, 100 г шоколада для Иры и мамы и 150 г конфет. Я хочу перемениться, хочу выковать из себя иной харак­тер, но я чувствую, что без поддержки мамы и Иры мне не потянуть на моей честной новой жизни. Пусть бы они как-нибудь сглаживали, ну, дальше я не могу просто выразиться. Сегодня я в первый раз за много уже дней принес домой полностью все конфеты, выкупленные в столовой, делюсь с Ирой и мамой хлебом, хотя иной раз еще украдкой стяну крошку. Но, сегодня я почувствовал к себе такое теплое обращение от мамы и Иры, когда они взяли и отделили мне от своих конфеток: мама — четверть конфетки (впрочем, потом опять взяла себе), а Ира — половину конфетки за то, что я ходил за пряни­ками и конфетами и лепешками из дуранды в столовую, что я опять чуть не расплакался...

28 декабря. ...Мамино здоровье все более ухудшается. Опухоль у нее идет уже к бедру. Я завшивел окончательно… Я и Ира немного опухли на лицо. Сегодня кончили конфеты. Завтра – крупу. Послезавтра – мясо и масло. А затем, затем…»

Юра Рябинкин умер от голода в 1942 году.






Скачать

Рекомендуем курсы ПК и ППК для учителей

Вебинар для учителей

Свидетельство об участии БЕСПЛАТНО!